
В юности я работала на ярмарке, и лесной люд уже тогда меня пугал. Я предсказывала людям судьбу, высматривала ее в стоячей воде, а после, когда стала старше, в круге полированного стекла, обратная сторона которого была посеребренной — его мне подарил один купец, чью потерявшуюся лошадь я углядела в луже разлитых чернил.
И торговцы на ярмарке тоже боялись лесных людей: гвоздями прибивали свои товары к голым доскам козел — огромными железными гвоздями прибивали к дереву пряники и кожаные ремни. Если их не прибить, говорили они, лесные люди схватят их и убегут, жуя на бегу украденные пряники, размахивая над головой ворованными ремнями.
Но у лесного люда были деньги: монетка тут, монетка там, иногда испачканные зеленью или землей, и лица на монетах были незнакомы даже самым старым среди нас. Еще у них были вещи на обмен, и потому ярмарка процветала, служа изгоям и карликам, служа разбойникам (если они были осмотрительны), которые охотились на редких путников из лежащих за лесом стран, на цыган или на оленей. (В глазах закона это было разбоем. Олени принадлежали королеве.)
Медленно текли годы, и мой народ утверждал, что я правлю им мудро. Сердце все так же висело у меня над кроватью и слабо пульсировало по ночам. Если кто-то и горевал по ребенку, свидетельств того я не видела: тогда она еще наводила страх и люди считали себя счастливыми, что избавились от нее.
Одна Весенняя ярмарка следовала за другой: всего пять, и каждая следующая была унылее, беднее, скуднее предыдущей. Все меньше лесных людей приходили покупать наши товары. А те, кто приходил, казались подавленными и беспокойными. Торговцы перестали прибивать к козлам свой товар. На пятый год из лесу вышла лишь горсть людей — дюжина сбившихся от страха в кучку волосатых карликов. И никого больше.
