
Океан отступил так же безмолвно, как и нахлынул. К пяти часам вечера он не только отдал все, что поглотил ночью, но откатился еще дальше на запад. И продолжал отступать, обнажая свое вековечное дно — россыпи изъязвленных глыб, обросших бурыми косами водорослей. Быстро темнело. Была в этом отступлении зловещая парализующая непроницаемость, и Спринглторп распорядился отвести патрули ополченцев, достигшие былого берега, на линию ночного продвижения воды. Он понимал: эта линия ничего не гарантировала, но в ней была хоть какая-то определенность. Определенность — то, чего за последние сутки они были начисто лишены. Пережитый ужас стократ усиливал страх перед надвигающейся тьмой, подавлял, лишал воли к действию. Всех. И большинство покорялось, опускало руки. Металось, искало на кого понадеяться, кому пожаловаться, на кого возложить тяжесть своего отчаяния. Он, Спринглторп, знающий и умеющий не больше, чем другие — а зачастую и меньше, — волей обстоятельств стал тем, кому можно жаловаться, и люди шли, шли, шли к нему, к нему, к нему. Они не разбирали развалины, не шили палатки, не кормили, не лечили, не поддерживали друг друга. Они, каждый сам по себе, создали огромную безобразную очередь жалобщиков. Очередь домовито устроилась возле плаца. И кто-то составлял список, кто-то писал на ладонях номера, кто-то убедил всех, что их примут, выслушают и отдадут приказ — кому? кому можно отдать такой приказ? — накормить, починить, возместить. Ярость, беспомощная ярость вскипала в нем всякий раз, как он видел эту толпу, слежавшуюся в удава, обложившего его палатку. Разогнать! Разогнать их всех! Пусть делают дело!
— Ни в коем случае, — возразила Памела Дэвисон. — Они не смогут. Лучше пусть будут собраны в одном месте.
— Чтобы они так и сидели? Вы что, считаете, что я могу сейчас заниматься их приемом?
— Это должен делать ваш заместитель.
— То есть вы? Вы в своем…
