
И вот однажды он заговорил. До сих пор меня охватывает омерзение при воспоминании об этом, до сих пор я не могу простить себе того, что пошел на поводу у его низменных желаний. Но что еще мог я поделать, как мог я воспротивиться его воле, которая нашла теперь выражение, если я, как и всякий человек, не властен над своими мыслями и не могу стереть их из памяти? А мысли мои - они-то и наполняли содержанием мир дрянного человечишки, они - уже помимо моей воли - выполняли все его прихоти, и я уже ничем не мог воспрепятствовать ему. Какое-то время - всего несколько дней, потому что дальнейшее произошло слишком стремительно - я даже помышлял о самоубийстве. Но меня останавливала мысль о том, что, совершив его, я вместо покоя и забвения могу оказаться вечным пленником дрянного человечишки. А потом уже было поздно...
Я прекрасно помню, как это случилось, в мельчайших подробностях могу описать окружение, доносившиеся до меня звуки и запахи этого мира, одинокую и унылую фигуру дрянного человечишки передо мной. До того момента он не показывал ни малейшего намека на то, что знает о моем существовании, и я, странствуя вслед за ним по миру моих сновидений, казался сам себе бесплотной тенью, сущностью, лишенной облика. И вдруг, совершенно неожиданно, он повернулся ко мне и, скривив губы в гнусной полуухмылке, произнес: "бабу бы", произнес, глядя мне прямо в глаза своим водянистым, тусклым и мерзостным взглядом, так, что я содрогнулся от омерзения и... жалости. Потому что в этом стоне его тоскливой и мерзостной души услышал вдруг не только выражение похотливых желаний, но все ту же тоску, которую рождает одиночество и никчемность. И - еще неосознанно, еще интуитивно почувствовал, что терплю поражение в борьбе со своим кошмаром, ощутил, еще не решаясь самому себе в том признаться, что, стремясь освободить его душу от гнета низменного, дать ей силы для полета, я сам, своею волей лишаю ее желания стремиться ввысь. Потому что, наверное, это стремление, если оно есть, должно само бороться с трудностями, чтобы обрести силу.
