
Не было у Тебя вернее и преданнее ученика и друга! И каждый норовит оттереть другого своими объятиями и поцелуями, от которых Учитель лишь чуть отстраняется рукой, и они зависают в воздухе со всей их хмельной слезливой искренностью, дрожащей мокрогубостыо и невероятной - ни одному актеру не сыграть - правдивостью чувств, разожженных до экстатического восторга, до сладостного самоистребления и уничижения во имя Его, во имя дела Его, ставшего делом Общим. И казалось так - не дюжина их, не двенадцать избранных, а легион - легион легионов непобедимых и жаждущих избавления, уже несущих его в своих сердцах, на своих руках, губах людям, человечеству, всем этим малым, сирым, неуютно скопившимся в темноте по задворкам, дрожащим в убогости и слабости своей по щелям. Да приидет царствие Твое! А чего там, ждать недолго - вот Оно, вон уже краешек златосияющий показался! Лови Его! Не упусти! Верь!.. И как хорошо верилось. Сейчас, когда чугунная голова тянула в ад, в пропасть и хотелось лишь одного - забыться, эта вера казалась какой-то нереальной, невзаправдашней. А вчера он в упоении кричал Ему: до конца вместе! не предам! не отступлюсь! все как один! Ах, как он был счастлив вчера, это было единение, это было торжество...
- Вон он, валяется под оливой, - еле слышно проговорил кто-то вдалеке насморочным гугнивым голосом.
- Ага, - отозвалось голосом потверже, - лежит, падаль!
Над лицом, как привязанный липкими невидимыми нитями, завис жирно-мохнатый, противно зудящий шмель. Страшно было даже чуть приоткрыть глаза, казалось, тварь тут же вопьется в них своим мерзким ядовитым жалом. Но и терпеть уже было невыносимо. Резким взмахом руки он разодрал все эти липкие нити, связывавшие реальность с бредом, а заодно и прогнал наглое насекомое, привлеченное остатками вчерашнего вина, запекшегося в его бороде и усах. Ох, как было противно все вокруг и внутри, невыносимо противно!
- Дергается, гаденыш! - как-то радостно и почти без злорадства прошелестел гугнивый. - Очухивается, видать, господин центурион. Никак продрыхся, голубок!