
у меня были друзья, были враги, а те, кого я не знал, меня в общем-то не волновали - кроме детей, конечно; я их полюбил с годами, каждого ребенка, которого видел или о котором слышал, но это касалось только детей), их любовь была не абстрактной, а очень, очень конкретной, физически ощутимой, и если кому-то было нехорошо, то так же нехорошо становилось и тем, кто был к нему ближе остальных, а потом тем, кто был близок этим близким - а в конечном итоге близким было все человечество. Получалось что-то вроде того, когда один хватается за оголенный провод под напряжением, другой хватает его, чтобы оттащить, - и подключается сам, и его тоже трясет, за него берется третий - и тоже попадет под напряжение, и так далее. Это был какой-то сверхсложный организм, их человечество, единый организм (в наше время мы этого еще не понимали как следует, мы уже были многоклеточным организмом, но единым еще не были), и если от организма надо было что-то отрубить, он, естественно, страдал: одно дело, когда клетка отмирает, другое - когда режут; и вот люди страдать не хотели, ни сами, ни опосредованно, через кого-то другого. Одним словом, оказалось, что лететь они хотят - но не могут: слишком они духовно срослись между собой.
И еще одна причина была. Кто бы ни летел, они или не они, полет мог, с их точки зрения, осуществиться при непременном соблюдении одного условия: чтобы ни один из летящих не испытал не только физических неудобств, не говоря уже о травмах и прочем, - они хотели, чтобы ни одной даже моральной царапинки не осталось ни у кого за все время полета. Значит, от каждого участника полета требовалась высочайшая степень - не физического здоровья, не спортивной подготовки, потому что корабль их, с моей точки зрения, напомнил скорее всего летающий санаторий для большого начальства, требовалась высочайшая степень пластичности, моральной пластичности, умения притираться друг к другу без всякого трения, чтобы весь экипаж - а каждый из нас взаимодействует с пятью остальными - работал как единый организм.