
А самому сдерживаться уже нет сил. Почти – нет.
– А-а! А-а! – теперь в голосе отроковицы не слышно мольбы и просьб. Теперь – мягкая нежная настойчивость. И рвущаяся наружу страсть.
И чуть приоткрыты чувственные губы. И в бездонных, затягивающих зеленых глазах – томная поволока.
Но… ведь…
– Сейчас не время, – не очень уверенно пробормотал Всеволод. – И монастырь – не место…
Пусть даже латинянский монастырь. Зачем осквернять? Хотя с другой стороны… Монастырь-то уже осквернен. Упыриным воинством осквернен.
– А-а! А-а! – это уже стон. Нетерпеливый, жаждущий.
Эржебетт часто-часто кивала. Время… Место… Что ж, может быть, иного времени и места у них более не будет. Так зачем же противиться древнему изначальному зову? Он же не снасильничал. Он не воспользовался. Не обманул. Тогда – зачем? А незачем было противиться. Совершенно незачем больше себя сдерживать.
Рыжие волосы разметались по посеребрённым пластинам доспеха, запутались в кольцах брони.
Безумная красота пробуждала безумное желание. Эржебетт была нема, но никаких слов сейчас и не требовалось.
Всеволод отложил мечи. Под робкими и в то же время, жаркими объятиями, под настойчивыми ласками расстегнул и сбросил доспехи.
И вот тут-то Эржебетт оборотилась. Теперь уже не во сне – наяву.
По-настоящему.
Из несмышленой юницы в страстную деву оборотилась.
И оба они – воин, приехавший в чужие края оборонять от нечисти чужую же Сторожу, и немая отроковица, так и не ставшая в эту ночь нечистью, – потонули в той страсти.
Без остатка.
До рассвета.
До полного беспамятства.
Из дикого безумства нерастраченного за долгие годы и нежданно прорвавшегося любовного пыла Всеволод вынырнул не сразу, не вдруг. Очнулся – как выплыл. Опустошенный, обессиленный, исполненный сладкой истомы и смутных, неясных, но щемящее-приятных воспоминаний об уходящей ночи.
