
Сплюнув в костер, киммериец снова запустил руку в мешок: в маленьком деревенском трактире на границе Офира и Кофа он прихватил с собой кувшин с пивом — а офирские мастера всегда умели варить темное крепкое пиво — и теперь пожелал отведать его перед сном, дабы заглушить всякие воспоминания об аргосском розовом. Он протолкнул внутрь плотно забившую узкое горлышко сосуда пробку и, придерживая ее соломинкой, начал шумно высасывать ароматный напиток. Когда в кувшине осталось не более трех четвертей, Конан с сожалением оторвался от него, аккуратно устроил между камней, а сверху прикрыл большим листом лопуха.
Сон давно уже трепетал перед очами его своими матово-белыми крыльями, сквозь которые и ночь казалась не так черна, а после пива и веки отяжелели, и мышцы сковал невидимой цепью Хипнош — бог забвения. Рот киммерийца сам собою широко открылся в сладком зевке; мысли спутались, как волосы от ветра за день пути. Укладываясь на плащ, похищенный им в том же деревенском трактире у пьяного делопроизводителя, следующего из Мессантии в Ианту за невестой, он ощутил вдруг некоторое беспокойство, сходное с тем, какое вызывает обыкновенно чей-либо пристальный взгляд в спину. Встав на колени, Конан всмотрелся в ночную мглу, заодно напрягая слух и обоняние.
Но недвижимо было все вокруг. Редкие деревья стояли твердо, не касаемые сейчас природными капризами вроде бури или землетрясения; кусты чуть подрагивали от сырости и сквозняка; даже тени не мелькнуло в свете языков пламени. И — тишина. Только вечные звуки, на кои привык не обращать внимания человек, слышались отовсюду: шелест листьев и стрекот цикад, шуршание мыши в траве и мягкий плеск волн Хорота… Беспокойство усилилось, колючими мурашками пробежав по мощным плечам и рукам киммерийца. Он замер, пытаясь объять весь окружающий его мир, и в тот же момент уловил в ночной музыке нечто лишнее, постороннее, а доносилось сие со стороны реки. Не теряя и вздоха, Конан вскочил, пригнувшись, ринулся к берегу Хорота, оскальзываясь на влажной глине.
