
Доминик.
Доминик не клеится ко мне, он не клеился ко мне и в самом начале нашего знакомства, что способствует этому больше – ангельские крылья или вонючая бейсболка? А может быть, все дело в извечной трусости Доминика? Трусость делает его почти провидцем, в контексте Доминика у нее возникает масса других, куда более приятных синонимов: деликатность, сочувствие, сострадание, осторожная симпатия. Да, именно так: осторожная симпатия.
Доминик привязан ко мне, Доминик остро во мне нуждается, ежедневные свежесрезанные цветы в номере – это тоже Доминик. И все же он не выходит за рамки осторожной симпатии. Мое прошлое страшит его не меньше, чем поломка кондиционера. Что думает о моем прошлом Доминик? Мое прошлое – l'amour
Мое прошлое – любовь.
Мое прошлое – дерьмо.
Любовь и дерьмо пребывают в нем в восхитительном, почти сакральном симбиозе. Любовь и дерьмо, дерьмо и любовь, любовь – дерьмо; стоит тебе поставить между любовью и дерьмом знак равенства – и конец света обеспечен.
Трусишке Доминику лучше не знать об этом.
И мечтать о Марракеше, о Касабланке, о Рабате. И черт с ней, с благословенной Францией, исторической родиной, на которой Доминик никогда не был. Как не были его отец и, возможно, дед и прадед. Род Доминика пустил корни в Эс-Суэйре задолго до появления межатлантических рейсов «Эйр Франс», нижние ветви его генеалогического дерева пошли на изготовление мачт корсарских бригов, средние – на балки и перекрытия отеля «Sous Le del de Paris», а нелепая худосочная верхушка – и есть Доминик.
Назвать ее кроной язык не повернется.
И все же я нежно люблю Доминика.
Его французский похож на мой собственный французский, неправильный, не размножающийся в неволе французский. С той лишь разницей, что бреши в нем Доминик частенько затыкает арабскими, а я – русскими словами.
