Я молчал и продолжал топтаться на гадком ковре.


— А удивляться тут нечему, товарищ Сюхов. Все в мире поддается объяснению. Абсолютно все! А коли так, то с какой стати вас должно удивлять то обстоятельство, что наши вещие социалистические сны вот-вот станут долгожданной коммунистической явью?


И Сталин засмеялся. Его серое, побитое оспой лицо наполнилось воодушевлением.


— Ну! Что же вы молчите? Язык что ли у вас отсох?


Вместо ответа я истерично засмеялся. Идиотски похохатывая, я широко раскрыл рот и, скосив очи долу, с изумлением узрел кончик собственного языка и поразился тому, что способен смеяться со столь далеко высунутым языком.


По всей видимости, это изумило и Сталина: он наддал и принялся смеяться пуще прежнего. Долго мы так смеялись, как бы соревнуясь, кто громче и самоотверженней будет смеяться.


Я смеялся потому, что не мог понять, почему же все-таки смеется Сталин. То ли потому, что у меня есть язык, и ему теперь совершенно ясно, что он у меня не отсох, то ли потому, что высунут он столь изрядно, что я сам могу им любоваться, и таким образом призываю своего оппонента убедиться в его неотсыхании.


Отсмеявшись, Сталин опять приступил к раскуриванию погасшей трубки:


— Табак — дрянь, — удрученно констатировал он. — Довели страну… — Сталин бросил трубку на стол. — И меня еще смели обвинять в жестокости!.. Напрасно наговаривали на меня. Напрасно! Что-то сейчас обо мне говорят… Интересно, что? — спросил он.


— Да мало ли… — легкомысленно начал я, все же сохраняя надежду, что мне всё снится.


— Правду! Говорите только правду! — спокойно посоветовал Сталин.


— По-разному говорят… А вообще-то вас почти не вспоминают. А если вспоминают, то чаще называют кровавым тираном…


— Кровавым тираном?.. — Сталин сладко зажмурился.



3 из 307