Я так и представляю себе, как в свободное от службы время, а потом и позже, уже на пенсии, он, сгорбившись над столом и напялив на нос очки, медленно перелистывает в свете коричневой настольной лампы эти сделанные разными почерками записи, силясь постигнуть скрытый в них шифр и вывести на чистую воду их авторов, давно уже, должно быть, расстрелянных или сгинувших в лагерях. А может быть, он просто хранил эти бумаги, как охотник хранит свои трофеи. Теперь мы уже не узнаем, как не узнаем и имен тех, кто когда-то в порыве вдохновения разбрасывал ноты по листу или пестрил школьную тетрадь бисерной вязью алгебраических формул…

Среди этих бумаг Олегу попалась простая картонная папка без надписей, содержавшая стопку желтых, ломких, обмусоленных по краям листков. Выглядели они очень старыми и покрыты были каллиграфическим почерком человека, писавшего явно не по-русски и даже не по-английски, со старомодными росчерками и завитушками. Язык был опознан Олегом как испанский или португальский; тут-то он и вспомнил обо мне.

Дело в том, что изо всех его знакомых какое-то представление об испанском имею я один. В школе я, как и прочие, учил английский; испанский был моей собственной инициативой. Было это на излете перестройки, когда я еще не знал, что брошу программирование и уйду в литературу, которая крепче, чем любой ОВИР, привяжет меня к постылому, но все-таки русскоязычному отечеству; тогда передо мной стоял не вопрос «ехать или не ехать», а исключительно вопрос «куда?» По трезвом размышлении я решил, что при моей идиосинкразии на такие понятия, как фулл-тайм, корпоративная этика, жесткие сроки и белая рубашка с галстуком, Штаты для меня неактуальны. Израиль также не подходил в силу ряда причин: во-первых, не для того я косил от советской (тогда еще) армии, чтобы служить в израильской, во-вторых, мне по чисто эстетическим соображениям не нравится иврит, а в-третьих, у меня в роду нет ни одного еврея.



2 из 14