Никто не звал его; были только шорохи, но принять их за человеческий шепот мог лишь безумец - никого, никого живого, кроме него, в комнате не было. Живые были за стенами, вернее, могли быть, и за окном - внизу, на улице.

Он снова сделал попытку встать - тело его было очень тяжелым, он почувствовал его тяжесть еще до того, как оперся руками о подлокотники и начал подыматься. Ему показалось удивительным, что прежде он не замечал, какое оно тяжелое, его тело.

Выпрямляя руки, он преодолевал ломотную боль в мышцах такая боль бывает после непомерной физической нагрузки.

Почему-то пришли на ум ветряные мельницы и Дон-Кихот, сражавшийся с этими мельницами. У него, должно быть, тоже болели тогда мышцы, у этого альтруиста с медным тазом на голове. И еще как болели - когда он сражался с настоящими врагами, людьми во плоти, они наверняка так не болели.

Он вызвал лифт. Лифт пришел, дверь сама открылась и оставалась открытой, пока он не захлопнул ее - снаружи. С двадцать четвертого этажа бегом - минут за пять можно, а если не торопиться - четверть часа.

Он спускался четверть часа. Двадцать четвертый этаж - не под самым небом, но он и теперь, как давно еще, мальчишкой, удивился, что комната его так высоко над землей, а он никогда об этом не думает.

Ступени были однообразны, как могильные плиты на солдатских кладбищах двадцатого века, которые показывали в кино ни слова, ни числа, только голые безымянные плиты из камня. Никто по лестнице не спускался, никто не подымался - он считал ступени, и опять возникло нелепое ощущение пространства, лишенного времени. Он объяснял себе, что все дело здесь в однообразии, что каждое следующее мгновение должно иметь свое собственное лицо, а если этого лица у него нет, то оно повторяет лишь предыдущее, и потому время, которое для человека - беспрестанная смена образов, застывает. Но объяснение это не приносило удовлетворения; оно было из того же мира подвижных, меняющихся образов, который существовал для него теперь только в памяти.



18 из 40