Не успел поразмыслить над этим, как площадь превратилась в пивной бар, где шумно развлекалась молодежь в форме солдат герцога Голштинского. Но к чему этот гигантский лист каштанового дерева, а на нем не менее огромная бабочка с радужными крыльями, расправленными для полета? "От счастья не беги и не считай бедой коварство времени и сумрачность пространства"… Неужели Флеминг? Таир вздрогнул. Этот человек, бормочущий у старинной конторки стихи, — поэт? Не он ли стоял на барке с подзорной трубой? Так вот чем взволновало это лицо!

За иллюминатором поплыли морские и лесные пейзажи, горные тропы, заросшие кустарниками, бескрайние степи, по которым мчались всадники с опущенными забралами и хоругвями. Навстречу им двигались не менее грозные конники. Перекрестье копий. Дикие возгласы и предсмертный хрип. И вновь мирные картины и каскад самых разнообразных звуков: дробь дождевых капель по жестяной крыше, горное эхо, чья-то далекая песня, громыхание весенних гроз. А сквозь эту многоголосицу — погребальные песни на разных языках, но с одинаковой скорбью.

Сон, замешанный на яви, — так мог определить Таир свое состояние при виде сцен за стеклом иллюминатора. В деталях проплывала перед ним чужая жизнь: ярмарочное веселье в Лейпциге, университетская библиотека, практика в прозекторской, навевающая философские мысли о жизни и смерти, поля Германии, истощенные Тридцатилетней войной, поездка в далекую Москву и Астрахань с дипломатической миссией Олеария, любовь, разлука и встречи. И, наконец, за три дня до "блаженной кончины" в Гамбурге — эпитафия самому себе, тридцатилетнему, прочитанная всхлипывающей подруге. И в ту минуту, когда Пауль навсегда закрыл глаза, космонавт уже знал — тот, кого в XVII веке звали Паулем Флемингом, безмолвно взывал к нему в форме энергоматрицы, которую нужно было во что бы то ни стало доставить на Эсперейю.



9 из 248