
Человек, размахивающий билетом, являл собой фигуру жалкую и ненапористую. Билетерша приоткрыла дверь, сказала недовольно, но уже с какими-то примирительными нотками в голосе: «После третьего звонка воспрещается…», но Непрушина все-таки пропустила. И тот, торопясь и делая вид, что торопиться ему некуда, бросился в зеленый зрительный зал.
Темнота, на миг ослепившая его, рассеялась, и Петр Петрович, сев на первое попавшееся место, огляделся, заметил где-то впереди с десяток чуть задранных кверху голов, успокоился, поежился в волглой своей одежде и сосредоточенно уставился в экран. Киножурнал, конечно, уже кончился. Прошли и титры фильма. На белом с полосами швов полотне разворачивалась нехитрая завязка скучнейшей, судя по всему, интриги. Ее и интригой-то назвать было нельзя.
Непрушин пожалел, что приперся сюда, но тут же опомнился: ведь кинозал еще не худшее место в его несуразной жизни, по крайней мере тут не дует и не льет за шиворот. А вдобавок ко всем благам, можно еще посмотреть на себя со стороны, хотя, честно говоря, смотреть на это не особенно-то и приятно. Ну, мечется вот Петр Петрович по экрану, по жизни то есть своей экранной, делает глупость за глупостью. И даже не глупость, а так, что-то аморфное, безвольное, бесформенное, потому что даже для того, чтобы сделать глупость, нужно иметь хоть какой ни на есть характер характеришко… А у того Петра Петровича и намека-то на него вовсе никакого и не было.
Тут и режиссеру, и киноартистам, и даже осветителям и статистам было ясно, не говоря уже о потенциальных зрителях, что сдержаться, не сделать какую-нибудь пакость тому Петру Петровичу было выше человеческих сил. Никакой возможности не было сдержаться! Вот все, кто мимоходом, даже и не подозревай об этом, кто сознательно, мучаясь содеянным или радуясь ему, и пакостили товарищу Непрушину. А тот ничего не понимал, и было совершенно ясно, что он именно не понимает, а не делает с тайными мыслями вид, будто ничего не понимает.
