
— Ну да, — согласились с балагуром. — А еще надобно получить благоволение кесарево. Видно любил его народ, раз признал за правителя. Уважали.
— Поди, не разбойничал.
— Вот оно как, когда головы нет! Врут, значит?
— Да как же не врут? Взять, к примеру, Луку… — рассудил балагур. — Как брали Иисуса, брат его, Симон Петр, отсек правое ухо рабу первосвященника Малху. И ни Матфей, ни Иоанн, когда писал первое свидетельство под именем Марк, стукнуло ему двадцать три, и когда второе писал, уже под своим именем, спустя шестьдесят лет, было ему тогда под восемьдесят — про исцеление уха ни словом не обмолвились. Уж не забыли бы! А Лука, послушник Савла Павла, которому Иисус померещился, в три короба околесицы наплел! И ухо-то исцелилось, и Господом стал в младенчестве, и послал-то его ихний Боженька проповедовать лето господне благоприятное.
— Да где уж благоприятное? — скрипнули зубами впереди. — Отец на сына, дети на родителей, народ на народ, и плен, и голод…
— Вот за что мстил своему народу? — задался кто-то риторическим вопросом. — А нам за что мстит?
— Чтобы знали, как это рабом да со смирением.
— Самим бы уши-то пообрезать! — возмутился парнишка, рядом со стариками, которые все это время тихо улыбались, прислушиваясь к разговору. — А что?! — пожал он плечами. — Вроде как и убийства нет, и не калекой не стал — а еще молитву прочитать над спящим, чтобы хоть как-то душе помочь. Она, поди, сама себе не рада, такой ужас в себе носить! Как при таком муже жить, который за мужика молится, а не за душу?!
— Умирают их души-то, сразу, когда иго накладывают, — посочувствовал старик, который был пониже, перестраиваясь и пропуская балагура, оставаясь в толпе, которая слушала молча. — Это с одной стороны оно легко, а с другой божьего света не видать. Руки на себя накладывают или люди убивают.
