
Когда Жогин смог приоткрыть глаз, один левый, все представилось ему каким-то водянистым, все колыхалось и плыло.
Он лежал на дне потока.
Вода текла поверх него. В одно время она шевелила его пальцы и давила грудь.
Второй глаз вернул миру плотность.
Все прочно, будто приколоченное гвоздями, встало на место: горы, лес, небо.
Оно выгнулось над ним, чистое и синее.
И тотчас горы зашатались и лишились прочности, а солнце позеленело.
Все стало другим в этом северном горном мире, приобрело иное значение. Даже он сам: голову свою Жогин теперь ощущал по-новому.
Она была величиной с гору. При шевелении ее мегатонной тяжести вздрагивала земля, рождались, умирали и снова рождались зеленые солнца. Ладони рук горели.
Осторожно подняв свои руки, Жогин видел кисти их, сильные и крепкие, пальцы с толстыми ногтями, испачканные красным. Что? Кровь?
- А черепушечка-то моя раскололась, - пробормотал Жогин, подлезая испытующими пальцами под затылок и попадая в липкую тепловатость. Он убрал руку и поборолся с болью, грызущей его мозг.
Она ввинчивалась в мозг длинным железным винтом - поворот за другим медленным поворотом - от шевеления губ, от движения глаз и рук.
Не шевелиться Жогин мог бы, а не смотреть было просто невозможно: мир становился иным с каждым поворотом глазного яблока.
Все в нем мерцало и шевелилось, рассыпалось и грудилось, то горело, то гасло. Вот замелькали яркие полосы... Жогин зажмурился и вспомнил, так бывало в детстве, когда он пробегал мимо чьего-нибудь высокого палисадника. Солнце в нем чередовалось с планками, они - с солнцем.
И если был вечер, а он бежал во весь дух, то свет вспыхивал в этих промежутках красными полосами.
Жогину казалось, что если бежать долго-долго и быстро, то можно взлететь в уровень макушек тополей. Но самого длинного палисадника их улицы хватало на секунды бега. --------------------------------------------------------------------------
