
Ничего не изменилось.
Голик лежал, как и прежде.
Разве только…
Фёдор Иванович помотал головой.
Нет же… Не может быть…
Он обеими руками осторожно поднял веник, прижал его к груди, словно ребёнка и, пятясь, покинул комнату.
Ему казалось, что голик стал заметно тяжелей.
И он пытался уверить себя, что это ему просто чудится.
Как и хлебные крошки возле его ног.
Как и дорожка едва заметных следов, идущих от печи к половику.
«Померещилось», – проговаривал про себя Фёдор Иванович, выбегая на улицу. Ему не хватало воздуха, он пучил глаза и задыхался.
– Померещилось, – убеждал он потом Тамару и соседа Геннадия.
– Померещилось, – говорил он Жуку и дрожащей ладонью гладил пса по жесткому загривку.
* * *С мая месяца Жук находился на привязи. Фёдор Иванович сколотил ему конуру за крыльцом, набил в нее соломы, приделал сбоку консервную банку для воды; вдоль стены до самого забора протянул стальную проволоку. Металлическое кольцо с привязанным поводком легко по ней скользило, и у пса было куда больше свободы, чем у прочих цепных псов. Но Жук этого не понимал и не ценил. Первые несколько дней он ожесточённо рвался с привязи – должно быть, поводок и ошейник напоминали ему страшное время, проведённое в лесу. Потом пёс несколько присмирел. Но Фёдор Иванович чувствовал, что Жук стал относиться к нему с некоторой недоуменной обидой.
Фёдор Иванович чувствовал свою вину, и потому рядом с конурой он из двух чурбаков и доски соорудил скамейку. Значительную часть времени он теперь проводил здесь. Сидел, обув подшитые резиной валенки, дымил пожеванной сигаркой, занимался корзинным делом и неспешно беседовал с кобелём:
– Через два дня Володька приедет, а у нас ничем ничего. Надо бы еще хоть пяток лукошек сделать – считай, лишних десять рублей, а то и пятнадцать… Дуешься, чай, всё еще? А ты не дуйся.
