
— Их форма напоминает орбиту планеты с двумя солнцами, — сказал я.
— Наверно, так оно и есть, — согласился Жилевин. — Вам, ученым, виднее. Эти столы у нас стояли в кают-компании планетолета. Уговорил нас тогда продать здешний директор, ужас как приглянулись ему эти столы…
Сидим мы с Мишкой, потягиваем коньячок, и представь себе только, какую он речь заводит, мерзавец.
«Кончились, — говорит, — для тебя, Илюша, золотые деньки, отъездился ты со мною по заграницам. Я, — говорит, — теперь в иностранных языках и сам поднавострился, без тебя вполне обойдусь. А главное, — говорит, — неудобно мне стало с тобою, Илюша, в высшем свете фигурировать».
«То есть как неудобно? — спрашиваю я прохвоста Мишку. — В пятидесяти двух странах вместе побывали, целый пуд соли съели, везде верою-правдою тебе, как собака, служил, и вдруг — бац! — неудобно».
«А потому, — говорит, — неудобно, что супруга моя теперешняя Брижитт вида твоего не выносит. Ты, между прочим, на себя в зеркало лишний раз оглянись. Нос как слива, глаза и впрямь собачьи, уши торчком, плешь до затылка».
Ну и взяла ж меня тут злость, даже какое-то удушье охватило! Ах ты, думаю, тварь, из-за смазливой бабенки предаешь друга своего закадычного, да что там друга! Раба!
«Может, лысина у меня и до затылка, — говорю, — зато совесть перед людьми чиста. На хлебах ворованных не жирею, как некоторые другие гении-лауреаты».
«Про какие такие ворованные хлеба начал ты лясы точить? — спрашивает Барковский. — Ты, — говорит, — плешивый, ври-ври, да не завирайся».
Дружище, можешь себе представить, он меня сам, самолично обозвал плешивым!
