
— Костя, приезжай за мной к четырнадцати тридцати. Позвони, когда будешь подъезжать.
— Хорошо, шеф.
Удивительно, но квартира, которую Петр Григорьевич всегда так любил и которую с такой любовью обустраивал с Танюшкой, казалась сегодня какой-то чужой, неприветливой, настороженной, словно вошел в нее не хозяин, а посторонний, и ей, квартире, надо еще почувствовать, что это за человек и не несет ли он какой-нибудь опасности.
— Петенька, я все-таки сварила тебе куриный бульон, ни жиринки. Может, выпьешь все-таки чашечку? Тебе нужно силы восстанавливать, поправиться немножко.
— Спасибо, не хочется как-то. Пойду, полежу немного.
Прямо напротив постели в его спальне — они уже давно как-то незаметно, но по взаимному и молчаливому согласию начали спать с Галей в своих комнатах — был портрет Тани. Точнее, это была фотография, но профессионально увеличенная и вставленная в тоненькую темную рамку с приятным темно-зеленым багетом. Красивой Таня не была, но столько было в ее лице с трудом сдерживаемой живости и детского лукавого кокетства, что Петру Григорьевичу на мгновенье почудилось, что вот сейчас она выскочит из портрета и обнимет его, прижимаясь губами к его шее. Не зря он звал ее Танька-встанька. И сама была подвижна, как мячик, и всё вокруг нее всегда разом приходило в движение…
Петр Григорьевич прилег на кровать и почти сразу же задремал. Он это понял, потому что во сне Танюшка ласково помассировала ему грудь, опустила руку к животу, еще ниже… Действительно, Танька-встанька. Но даже во сне была Танина ласка бесконечно печальна, потому что каким-то краешком сознания понимал Петр Григорьевич, что это всего лишь сон…
