
— Жан, — говорит она мне, когда вечер, как пурпурный шарф, медленно опускается на Французский Квартал, когда вспыхивают золотистые огоньки уличных фонарей, — тебе нравятся эти трусики с серебряным бюстье, Жан?
(Она произносила мое имя правильно, на французский манер, как «Джон», только с мягким «ж»). Пять ночей в неделю Розали работала стриптизершей в ночном клубе на улице Бурбон. Она выбирала свой наряд из огромного арсенала микроскопических лоскутков ткани, которые она называла «костюмами». Некоторые из них были лишь чуть более материальны, чем моя собственная плоть. Когда она впервые сказала мне о своей работе, то думала, что я буду шокирован, но я рассмеялся.
— В жизни я видал вещи и похуже, — уверил я ее, думая о прелестных бесстыдных девушках-мулатках, с которыми был знаком; о знаменитых «частных представлениях» с участием ядовитых змей, присланных с Гаити, и смазанных маслом каменных фаллосах сомнительных идолов вуду.
Дважды или трижды я ходил посмотреть, как Розали танцует. Стрип-клуб располагался в старом здании — прежде там был бордель, который я очень хорошо помнил. В мои дни это место было полностью отделано алым шелком и пурпурным бархатом. Когда вы входили туда, ощущение было такое, словно над вами смыкаются огромные пухлые губы, затягивая вас в темные глубины. Я перестал навещать Розали на работе, когда она сказала, что ее нервирует, если она случайно ловит мое отражение в сотнях зеркал, теперь покрывающих стены клуба. Сотня Розали с плотью, усыпанной блестками, и сотня полупрозрачных Жанов, и тысяча умиленных мужчин с пронырливыми взглядами — все сливаются в точку кишащей бесконечности где-то в глубине стен. Я понимал, почему зеркала заставляли Розали нервничать, но думаю, ей также не нравилось, что я смотрю на других танцовщиц, хотя она была самой симпатичной из этой широкобедрой и преснолицей толпы.
Днем Розали одевалась в черное: кружево и сеть, кожа и шелк, нарядные траурные одежды детей смерти.
