
Много раз я пытался рассказать Розали, где находятся эти тайники, но, в отличие от некоторых других ее рода, она считала, что похороненное должно оставаться в земле. Она заявляла, что мысль о сокровище, спрятанном под землей, камнем или кирпичом, когда люди каждый день проходят рядом с ним или даже над ним, привлекает ее больше, чем мысль о том, чтобы выкопать это сокровище и потратить его.
Я никогда не верил ей. Она не позволяла мне заглянуть в ее глаза, произнося это. Ее голос дрожал, когда она говорила о готах, считавших грабеж могил своего рода спортом. («Они подняли гранитную плиту весом 50 фунтов, — рассказала она однажды недоверчиво, — как они смогли сделать это, в темноте, не зная, что может ожидать их там?») Внизу, в магазинчике вуду, стоял гроб со стеклянной крышкой, со скелетом внутри, и Розали не любила заходить в магазин именного из-за этого — я заметил, как она поглядывает на него краешком глаза, словно грустные маленькие кости одновременно интриговали ее и вызывали отвращение.
Я понял, что для нее это навязчивый страх. Розали избегала всяческих разговоров о мертвых, похороненных, о копании в земле. Когда я рассказывал ей свои истории, она заставляла меня пропускать те части, где речь шла о захоронении сокровищ или тел. Она не позволяла мне описать зловоние ночного болота, слабые мерцающие огни Святого Эльмо, глубокий сосущий звук, который издавала влажная земля, когда в нее втыкали лопату. Она не позволяла мне описывать похороны в море или в неглубоких могилах в байю. Розали закрывала уши руками, когда я рассказал ей о мошеннике, чей труп я подвесил на черном узловатом суку столетнего дуба. Это было запоминающееся событие — год спустя я проехал мимо этого уединенного местечка, и идеально сохранившийся скелет все еще висел там, удерживаемый на месте полосами серого испанского мха. Мох оплетал его длинные кости, каскадами спадал из пустых глазниц, мох раскрыл его челюсти и свисал с подбородка длинной серой бородой — но Розали не хотела слышать об этом.
