
Я говорю „начал уходить”, потому что по-другому не скажешь: в первый год отец уходил редко и ненадолго, на следующий год — часто и надолго, пока не ушел насовсем, да и то не окончательно: даже после развода продолжал навещать нас по законy, хотя лучше бы ему этого не делать.
Вот и вышло, что два года мне было совершенно не до занятий: мама плакала, и мне приходилось то мирить ее с отцом, то уговаривать, что всё обойдется, без него проживем.
Во всех этих делах я держал сторону матери: отец в другую жизнь меня с собой не звал, а мама в этой жизни от меня не отказывалась, за что я, конечно, был ей благодарен.
Хотя, если правду сказать, оба они замучили меня своими страданиями: то один изливает душу, то другая, то вместе, наперебой, с попреками, угрозами, с подробностями, которые мне и знать-то не положено… как будто я не общий их ребенок, а сосед-старичок.
Я никому не рассказывал о своих семейных делах (еще чего!) и маме запретил, но, видно, бабушки и дедушки из родительского комитета дознались и попросили учителей „оказать бедному мальчику снисхождение”.
Обиднее всего было то, что два года школа толковала обо всем этом за моей спиной и только сейчас Максюта по молодости проговорилась. Она, конечно, тут же спохватилась, покраснела, но я не подал виду, что это меня задело. Наоборот, мне стало ее жалко: ляпнул человек, не подумав, а теперь будет мучиться.
Я прикинулся беспросветным и сказал:
— Ну и что? Обратно всё равно не переведут.
И Максюта успокоилась.
Зато у меня теперь не оставалось выхода: я должен был немедленно, сегодня или завтра, перейти в другую школу, где обо мне ничего не знают и не станут жалеть.
2
Стоял хороший теплый сентябрь, деревья еще не успели пожелтеть, и всё вокруг — тротуары, мостовая, стены домов — было сухое и прогретое.
