
Я сам, когда впервые увидел его дом (Бартоломей говорил: «усадьба»), подумал: еще одни развалины. По-правде, я видел лишь тень, очертания силуэта на фоне звезд. Опять же, долго и не приглядывался — отблеска света в одном из окон было достаточно. Свет! Люди! Спасение! Все мысли были заняты лишь одним представлением: что меня пожирают. И до такой степени, что временами эта картина заслоняла внешний мир, глушила все стимулы.
— …Что ты говорил?
— Выкупайся. Говорю тебе: выкупайся, по крайней мере, как-то обмойся. А то растаскиваешь грязь по всем коврам. Больших зеркал у меня нет! Да присядь же. А еще лучше, выкупайся, ванная вон там.
— Ты что-то говорил?
Так это должно было выглядеть — пока я совсем не лишился сил и заснул в кресле, в салоне.
Салон первого этажа усадьбы Бартоломея был единственным помещением, достойным этого наименования, которое мне было дано увидать помимо страниц старинных книг. Все здесь было старинным, включая и кресло, к которому я приклеился на всю ту ночь. Оно стояло спинкой к окнам, и когда я пришел в себя, то увидал музей запретных времен, залитый горизонтальными лучами утреннего света. Я мог пересчитать эти лучи, разделенные оконными рамами, шторами, предметами мебели. В углу даже стоял телевизор, большой, черный, с мутным бельмом кинескопа, пялящимся на белый свет; понятное дело, приемник не работал. Где-то в глубинах тома громко тикали часы. Если же не считать этого, то царила абсолютная тишина. Я протяжно зашипел, поднимаясь с кресла, кожа отлипала вместе с грязью — но это не помогло, тишина плотно забила ватой весь дом, никакой звук мне не ответил. Бартоломей — спит? куда-то пошел? Я был сам.
Так я начал посещение музея. Здесь были вещи, которые были и у нас, только здесь их было больше и в лучшем состоянии, оригинальные — например, здесь стояло пианино, настоящая сколиотическая акула салонов, блестяще черная, многозубая, с приоткрытой пастью.
