
К сверкающему объективу своего фотоаппарата Юстасия относилась с суеверной почтительностью дикаря: когда ей исполнилось двадцать девять лет, она заметила, что люди, чьи портреты ей удались, на этом свете подолгу не задерживаются. С тех пор она снимала только в моргах и на бойнях. Это принесло ей скандальную славу, неплохие деньги и некое подобие душевного покоя, – а большее ей все равно не светило.
Она не чуралась лжи, охотно прощала ее другим и снисходительно позволяла себе, справедливо полагая, что ложь делает жизнь зыбкой, как самодельные мостки над текущей водой, и увлекательной, как прогулка по этим мосткам, а правда иногда становится булавкой, на которой трепещет неосторожная бабочка.
Как все люди, вынужденные разглядывать окружающий мир из своего зарешеченного окна, вместо того чтобы прогуливаться под чужими окнами, Юстасия обладала даром смешить других, но сама смеялась редко. Ее смех вибрировал в диапазоне от густого бархата до пронзительного визгливого звона, и сумрачное тяжеловатое лицо в эти мгновения преображалось до неузнаваемости. «Есть вещи, которые я люблю, есть вещи, которые я ненавижу, и иногда они меняются местами», – как-то сказала она, и тогда я понял, что эта женщина весит меньше, чем мои сны…
8. Лейкпья
…Когда Лейкпья улетает, знахари стараются ее поймать, предлагая ей дары.
Алиса, искусствовед из Лондона, была самой старшей в этой компании. Ее кудри уже серебрились сединой, но у нее хватало достоинства и здравого смысла не прятать глубокие морщины под толстым слоем грима: Алиса демонстративно презирала декоративную косметику. Она умела наслаждаться звучанием слова «безнадежно» и одевалась с непринужденной небрежностью молодой девушки. Ее короткие юбки, похожие одна на другую, как красные кленовые листья, открывали изумленному миру потрясающей красоты ноги.
