
— Не знаю. Про стекло не знаю. Вы лучше скажите… Можно вообще понять, человеческая это кровь или… какая-то другая?
— Александр Борисович, я — педиатр, — улыбнулась она. — Но знаете что? Да что с вами? Не волнуйтесь так! Помните, я вам про зятя своего рассказывала? Он ведь в Институте Крови как раз работает. Хотите, я ему позвоню?
* * *Его пальцы и запястья были в краске, а губы дрожали от подступивших слез.
— Не получается, Александр Борисович! Ничего не получается!
— Ну-ну… — Я положил ладонь на нестриженый затылок, и Андрюшка уткнулся носом мне в живот. — Давай посмотрим, что тут у тебя.
Один за другим я брал со стола испачканные листки и рассматривал на вытянутой руке (очки для чтения остались в кабинете). То есть, конечно, это были рисунки, но воспринимались они как испачканные листки. Я честно старался выбрать какой-нибудь получше, чтобы обнадежить мальчика, но пока ничего не находил. Десять, двадцать, пятьдесят неудачных попыток изобразить человеческое лицо. Цвета на сей раз были подобраны верно, как я учил: «губы красные, волосы коричневые, глаза… пусть будут голубые», не удавались сами черты лица — они были не той формы и то наползали друг на друга, то разбегались по разным углам листа. Собственно, таким и должен быть портрет, написанный ребенком, который в жизни не видел человеческого… да ничего не видел, если разобраться. Это первый рисунок Андрюшки оказался странным исключением. Удивительным исключением. Я погладил мальчика по голове и в сотый уж, наверное, раз подумал с тревогой: «Что же ты такое нарисовал, сынок?»
Андрюшка запрокинул лицо.
— А тот рисунок, позавчерашний, он у вас?
— Конечно. У меня, на самом видном месте.
Я не покривил душой. Лежащий на столе полиэтиленовый пакет было видно с порога. Спрятанный внутри рисунок был с обеих сторон обложен старыми газетами.
