
Утром она поджидала меня в коридоре. В старом бесформенном платье, похожем на капот, в длинных черных нарядных серьгах. Сизые волосы ее тщательно уложены в мелкие локоны. Она повела меня к себе. Я шла за ней. Мужские разбитые туфли, служившие ей домашней обувью, шлепали о черный, исхоженный паркет. Из задников торчали клочья ваты, сунутые для обогрева, а скорее — для устойчивости при ходьбе, чтобы не спадали туфли, и все же пятки выскакивали и в толще нескольких слоев разных чулок светились сквозные дырки. На пороге своей комнаты она представилась: пани Мария, учительница музыки.
Большая комната — тахта, открытая фисгармония. Собачий холод. Кабинетный рояль «Беккер. Санкт-Петербург» обложен подушками, одеялами, мягким тряпьем, чтоб не стыл. И будто только он здесь одушевленный. В тетради, доставшейся мне еще в Латвии — твердая синяя обложка в голубых прожилках, — в тот день записано: «Откуда-то набегает угнетающая усталость и боль». Это, должно быть, оттого, что, заглянув в чужую жизнь, прошитую войной, оккупацией, я вдруг остро прониклась ее черствым, безропотным одиночеством. Может, такое давалось в суровую награду за кочевую, бездомную фронтовую долю. Дата под записью: «19 января 1945 г.». Два дня, как освобождена Варшава.
Пани Мария сказала, что захотелось как-то отметить, и дотронулась до длинной черной серьги — вот впервые За эти пять с лишним лет сегодня надела.
Она предложила мне сесть. Рассеянно посматривая в мою сторону, принялась снимать с рояля подушки, одеяла, складывала на тахту.
Да-да, чем-то отметить. Говорила она, мешая русские и польские слова. Если пани не против, она хотела бы сыграть для меня. Она любила Баха, но немцы его объявили арийцем, и с тех пор она Баха не играет.
