
Чужой, брошенный дом, да свеча, да какие-то странные минуты редкой на войне отрешенности, когда все взъерошено, еще утрясается в штабных службах и ясно лишь одно: противник потеснен и предписана нам остановка здесь, в городе.
Произошло что в эти минуты? Вроде бы нет, а как теперь взглянешь — оказывается, произошло. Это если о майоре Ветрове.
Его необременительное ко мне — Лельхен — на немецкий ласкательный манер и назойливая тренировка, чтобы сложить фразу из кое-каких школьной памяти немецких слов, — с этим я свыклась. К тому же его тайным, вспыхнувшим решением — Клава, Клавочка! — нас объединило. Он и до того охотно делился со мной, теперь же, ведь Клавочка — моя подруга, я и вовсе в наперсницах. И на этот раз было вот что.
Ветров разогнал печь, дал мне наставления, как поддерживать огонь. К ночи, когда сойдутся сюда на постой люди, будет где согреться. Он торопился вернуться в штаб готовить разведсводку по поступающим из дивизии данным, с минуту еще задержался, сообщил мне вдруг, как о чем-то само собой разумеющемся:
— Для себя, Лельхен, я решаю так… Вернее, я ставлю себе задачу: когда мы войдем в Германию, захватить Геббельса.
Может, он даже затем отыскал меня, чтобы поделиться.
Он и раньше говорил мне, что не признавал жизни без очередной, в каждый ее отрезок поставленной себе задачи. Но то до войны. На фронте он исполнитель предрешенных за него замыслов и целей. Словом, война отчасти сковывала его. Выходит, теперь он вот-вот обретал свою личную, четкую задачу.
Кто же всерьез мог задаваться подобной? И ведь не пустозвон, не ребячлив, не баламут. Уж такое никак не свяжешь с ним. Но он как-то быстро теперь менялся. А понять его, вникнуть — это не для тех слитных дней без пауз, да и побуждений на то не было. Какое там. Мы были захвачены единой, нечленимой, общей для всех задачей — победить.
