
И я увидел вдруг, что на лице Анки появляется такое же выражение какой-то чрезмерной сытости, ленивого спокойствия, граничащего с легонькой брезгливостью, но граничащего не прямо, а так, что тут еще была целая река скуки. В этом ощущалось что-то неведомое, настораживающее, словно за пустотой этих сорока пар сверкающих глаз скрывалось и творилось что-то поразительно прекрасное: преступление из-за любви? убийство из-за любви? смерть из-за любви? а может, только смерть и только любовь? или то и другое, смерть и любовь переплелись, спутались во что-то такое, чего и не угадаешь и не распознаешь?
Все равно, это было что-то большое, красивое и таинственное, и я, человек, который не делал химических опытов и не знал всяких этих эффектов, чувствовал, как во мне все больше нарастает любопытство, ожидание необычности и страх перед этой магмой горячей живой крови, заключенной в упругих, здоровых телах, пока что лениво-спокойных, так терпеливо ожидающих того, что заставит их вибрировать, бросит в бесконечно нарастающую тряску… Нет, тогда я ничего не знал, это только теперь мне так кажется — теперь, спустя два года, когда я уже все хорошо узнал, настолько хорошо, чтобы стремиться познавать это постоянно, как можно чаще, без конца.
И все же мы связались с этими подонками, произносящими «элиет» и «магнетик» таким тоном, каким сытый человек говорит: хлеб и вода. Анка ведь знала, чего она хочет, пусть это и не спортивно, и хотела этого, и стало быть иначе и быть не могло, и я тут не мог помешать. Мы пошли с ними на танцы в ресторан напротив кафе и почти весь день и ночь провели в дыму, визге, в жуткой глупости и винном перегаре, в тошнотно-остром запахе голых, потных от танца ног, влажных девичьих плеч, вздрагивающих грудей.
