
И будет звучать, пока жива в мире любовь.
«Так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: всякого мира я вижу начало», — вспоминает Данте первое видение Беатриче умершей — бессмертной.
О, чужая — родная земля! Почему именно здесь я чувствую больше, чем где-либо, что тоска по родине в сердце изгнанников неутолима, — не хочет быть утолена? Почему я не знаю, лучше ли мне здесь, в этом раю почти родной земли, чем было бы там, в аду совсем родной? И может ли земную родину заменить даже небесная? Кажется, этого и Данте не знал, когда говорил: «Больше всех людей я жалею тех, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне».
Это во сне, а наяву все муки изгнания — ничто, лишь бы и мне сказать, как Данте говорит от лица всех изгнанников, борющихся за живую душу родины — свободу:
Только ли случай, или нечто большее, — то, что именно в эти, страшные для всего человечества, дни, может быть, канун последней борьбы его за свою живую душу, — свободу, — русский человек пишет о Данте, нищий — о нищем, презренный всеми — о презренном, изгнанный — об изгнанном, осужденный на смерть — об осужденном?
Никто из людей европейского Запада не поймет сейчас того, что я скажу. Но все поймут, когда увидят, — и, может быть, скоро, — что в судьбах русского Востока решаются и судьбы европейского Запада.
