
Она любила мальчика с такой безудержной щедростью, что брызги этой любви падали и на ненавистного мужчину: прощая ребенку грязные куртки и рубашки, остатки завтрака на галстуке, она прощала мужчине поздние возвращения по пятницам, блевотину на лестнице и на полу спальни. Ей не приходило в голову, что такое безразличное прощение может оттолкнуть взрослого человека сильнее, чем откровенная ненависть. Она никогда не думала о чувствах мужчины — она думала о своих, и любовь к ребенку искупала горечь и чуть скрашивала вид террас и пустырей разбросанного города. Ее упрямая односторонность удивляла соседей: да, женщина с уксусом, — судачили они, — слова лишнего не скажет, но только посмотрите, какая мать, этого у нее не отнимешь. И она, торопясь в очередь на почту или к мяснику и затягивая на ходу платок на разболевшихся ушах, на мгновенье застывала с гордостью и втайне улыбалась жесткой усмешкой, потому что сама выбрала и утвердила свою роль, свое место и свое общественное достоинство.
Начав будить Кивина, она тут же вспомнила о причине утренней радости, и смутное сознание чего-то приятного, предшествовавшее пробуждению, теперь прояснилось.
— Ну, мама, — занудил он, едва открыв глаза, — сколько мне сегодня лет?
— Семь, конечно, — ответила она, укоризненно рассматривая сына и притворяясь, будто не понимает подлинного смысла вопроса, — ну-ка вставай, малыш, ты вечно опаздываешь!
— А сколько мне будет завтра, мама? — спросил он, наблюдая за ней, как ястреб, ожидающий этой затянувшейся, но неизбежной капитуляции.
— Ну-ка, пошевеливайся, бока пролежишь! — выговаривала она сердито и нетерпеливо, срывая с него одеяла и наблюдая, как он ежится на холоде, маленький и костлявый, в полосатой пижамке.
