
Мы с сестрой долго сидели в полутемном высоком коридоре на железной скамейке. Сторожа бегали с бумагами, хлопали двери. Потом мать вернулась, схватила сестру за руку, в мы побежали. Комната, в которую мы вошли, была разделена барьером, и я не видел, с кем говорила и кому униженно кланялась моя мать. Но я услышал сухой, равнодушный голос, и этот голос, к моему ужасу, говорил то, на что только я один во всем мире мог бы основательно ответить.
— Григорьев Иван… — И послышался шорох переворачиваемых страниц. — Статья 1454 Уложения о наказаниях. — Предумышленное убийство. Что ж ты, голубушка, хочешь?
— Ваше благородие, — незнакомым, напряженным голосом сказала мать, — он не виноват. Не убивал он никогда.
— Суд разберет.
Я давно уже стоял на носках, закинув голову так далеко, что она, кажется, готова была отвалиться, но видел над барьером только руку с длинными сухими пальцами, в которых медленно покачивались очки.
— Ваше благородие, — снова сказала мать, — я желаю подать прощение в суд. Весь двор подписал.
— Прошение можешь подать, оплатив гербовой маркой в один рубль.
— Тут заплачено. Ваше благородие, это не его нож нашли.
Нож?! Я подумал, что ослышался.
— На этот счет имеется собственное показание подсудимого.
— Может, он его неделю как потерял…
Я видел снизу, как у матери задрожали губы.
— Подобрали бы, голубушка! Впрочем, суд разберет.
Больше я ничего не слышал. В эту минуту я понял, почему арестовали отца. Не он, а я потерял этот нож — старый монтерский нож с деревянной ручкой. Нож, который я искал наутро после убийства. Нож, который мог выпасть из моего кармана, когда я наклонялся над сторожем на понтонном мосту. Нож, на котором Петька Сковородников выжег мою фамилию сквозь увеличительное стекло.
