
Я хочу тоже смотреть, видеть, идти за ней.
Я все время должен знать, куда она пошла, с кем, что делает.
Без нее вмиг становилось грустно, день за днем я привыкал к тому, что ее глаза глядят на меня. Иначе жизнь становилась неинтересной.
Пашкин горн сзывал на обед, все мчались в столовую – здесь у меня было выбрано такое место, чтобы обязательно видеть ее. Везде я старался быть первым, отличиться, быть у нее на виду, лез вперед, если какая-то игра или костер. Пел в хоре, даже солировал, запевал:
“Прощай, любимый город!..” или “Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат”. Ночью в палате, перед сном, я рассказывал ребятам бесконечные приключенческие истории. За мною были война, отцовский флот и завод, бомбежки, две наши эвакуации, полные людей и событий.
Оттолкнувшись от какого-либо подлинного эпизода лазали, например, на подлодку, стоявшую в доке на ремонте, я ту т же отпускал лодку в море, уводил ее в бой, сам ловил в перископе немецкий эсминец или транспорт с войсками, сам чудесным образом выпускал торпеды, – рассказа хватало до полуночи, а с утра ребята стаей валили за мной, рассаживались под какими-нибудь кустами и жадно слушали продолжение, обраставшее с каждой минутой все новыми и новыми эпизодами и деталями.
Я был объят подлинным вдохновением. Лагерь вообще возбуждал меня, заставлял действовать. Мы учились в уродской мужской школе, без девочек, а здесь со всех сторон мелькали лица девчонок, косы, челки, голые руки и коленки, сбитые и вымазанные зеленкой. Я всех любил, мне все нравились, и меня любили и отличали, но более всех нужна была Таня Боборыкина, с ее глазами, локонами, голенастой фигурой.
Красивая, высокая, светлоголовая, в красном шелковом галстуке, который розовым отсветом снизу озарял ее лицо, – ах, как она была мила мне! Она дружила с Наташей Ивановой, та на год постарше, но я быстро нашел с ней контакт: мне надо было с кем-то говорить про
