«Использовать его? — размышлял я. — Как можно, ведь это милостыня. Но если подать милостыню — поступок безусловно достойный, может ли быть обвинен в недостойном проступке тот, кто примет ее? Никто тебя здесь не знает; входи, не бойся… Милостыня. Милосердие. К чему эти непреоборимые сомнения? Всю жизнь ты пробавляешься милостыней, как и все люди на земле. Материнское милосердие вспоило тебя, когда ты был младенцем; отцовское кормило малым ребенком; милосердие друзей помогло тебе получить профессию, и милосердию всех, кого ты нынче встретил в Лондоне, ты обязан тем, что никто не лишил тебя жизни. Ведь сегодня ты мог пасть жертвой любого ножа, любой руки из всех миллионов лондонских ножей и рук. И ты, и все смертные живы лишь потому, что это допустили твои милосердные собратья; милосердные не поступками своими, а тем, что не совершили этих поступков. Вздор все это твое самобичевание, твое жалкое, бедное, ничтожное самолюбие, несчастный ты человек без друзей и без кошелька. Входи».

Сомнения были отброшены. Вспомнив, с какой стороны подходил ко мне незнакомец, я двинулся туда и скоро увидел низкую, неказистую дверь. Я вошел и стал подниматься по разным лестницам с поворотами и по клинообразным, еле освещенным коридорам, голые доски которых напомнили мне восхождение на готическую башню за океаном. Наконец я оказался на высокой площадке, где прямо на меня из таинственного окошка какой-то сторожевой будки или чулана глядело человеческое лицо. Лицо это, как святой в киоте, освещено было двумя дымящими свечами. Я догадался, что это за человек. Я предъявил ему мой пропуск, и он кивнул мне на маленькую дверь, и тут же внезапный всплеск оркестровой музыки дал мне понять, что я почти достиг цели, а заодно и напомнил органные гимны, которые я слушал, стоя на башне на родине.



10 из 13