
Наверх он больше не полез, сел на полу. Никто не обращал на него внимания.

На московском перроне было очень людно, шумно, и он совсем успокоился — кто тебя заметит среди плывущих над толпой мешков, узлов, чемоданов, корзинок. Тех, кто нес их на своих плечах, не было видно, и казалось, что вещи сами двигались к выходу. Все это дымилось на ходу, пахло дублеными шубами, дегтем, карболкой.
Дружиловского вынесло на снежную просторную площадь. Извозчики кричали и гикали, зазывая седоков. На трясучем, громыхающем трамвае он поехал к центру города.
Москва выглядела так же, как в первый год войны, когда он учился здесь в школе прапорщиков. Скрипя по снегу железными подрезами, проносились конные возки с важными пассажирами, по тротуарам текла оживленная толпа, улицы и трамваи заполняли спешившие на работу люди. На стенах домов, на витринах магазинов, на афишных тумбах, столбах, на трамваях и даже на памятниках — всюду были наклеены плакаты и объявления. Они призывали к пролетарской бдительности, разоблачали дурман религии, разъясняли международное положение и снова звали к беспощадной бдительности. У Страстного монастыря он сошел с трамвая и стоял, глядя на знакомую площадь. Начинался безветренный зимний день с легким морозцем и робким солнцем, золотившим белые крыши домов и макушки заиндевевших деревьев.

Он постоял немного, прошел к памятнику Пушкину и сел там на скамейку — Саша писал, что на работу приходит к полудню, надо было как-то убить время. Рядом на скамейках сидели бабушки и няни, ребятишки с визгом бегали вокруг памятника. Рослый бородатый старик в валенках, подшитых кожей, сгребал снег в аккуратные сугробы. По середине площади ходил милиционер в длинной темной шинели. Все это совсем не было похоже на хаос, о котором писал Саша.
