
Стойкинъ объяснилъ имъ задачу. Онъ вызвалъ охотниковъ. Никто не вышелъ.
— Товарищи! Вѣдь вы понимаете, что штабъ требуетъ. Ему нужно.
— А коли требуетъ, коли нужно, пусть самъ и пойдетъ, — мрачно сказали изъ рядовъ.
— Ахъ, товарищи! Неужели вы не понимаете?
— Какъ не понять, — раздался спокойный голосъ изъ толпы, и Стойкинъ узналъ своего любимца Антонова, — какъ не понять, господинъ прапорщикъ, только вѣдь мы же не дѣти, мы понимаемъ чѣмъ это пахнетъ. Выступъ у сухой яблони занятъ его пулеметомъ. Это отлично даже видно. Часовой стоитъ, опутанный проволокой. Германъ не заснетъ ни за что, потому ему за это лейтенантъ всыплетъ по первое число. Вотъ и возьми тутъ плѣннаго.
— Такъ какъ же, товарищи? Кресты обѣщаны.
— Не надо! Ихъ теперь и не носятъ.
— Деньги. Награда въ сто рублей!
— Жизнь дороже стоитъ.
— Отпускъ…
Послѣдовало молчанiе.
— Ну, я одинъ пойду.
Молчанiе. Кажется оно такимъ тяжелымъ, такимъ мучительнымъ. Бесконечно долгимъ.
— Вы вотъ что, господинъ прапорщикъ, — говоритъ сзади фельдфебель. — Вы назначьте сами. Ребята пойдутъ. А только охотою теперь нельзя. Потому примѣта такая нехорошая. Вы назначьте… Вы сами назначьте…
Стойкинъ сталъ выкликать изъ толпы тѣхъ, кого зналъ за смѣлыхъ и сильныхъ солдатъ. Всѣ вышли какъ будто даже охотно. Только одинъ изъ тридцати мрачно и застѣнчиво сказалъ, ни къ кому не обращаясь:
— Недужится что-то сегодня. Лихорадка опять.
— Ослобонить, ослобонить Тарасенку! Вѣрно, онъ сегодня хворый и обѣда не поѣлъ, — загудѣли в солдатской толпѣ.
Тарасенку замѣнили другимъ солдатомъ.
Люди разобрали гранаты, винтовки, патроны, иные снимали фуражки и крестились, другiе у колодца лихорадочно, жадными глотками пили холодную, грязную, пахнущую болотомъ воду.
