Но не пошла с ведром. Силы кончились. Чувствует холодок. Так ненароком и цистит схлопочешь под названием «цистит дверной, щелевой, сексуально-теоретический».

Оказывается, она прокусила зубами волан. Вот идиотка.

Надо сходить в ванную. Надо сходить в ванную… Но ноги, толстые, ватные, сами знают, куда им идти.

Распахивает дверь спальни.

Муж лежит поперек двух кроватей: как вчера во всем рухнул, так и лежит. Лужа на клеенке уже подсохла. Клеенка у нее метр на метр. Розовая.

Она бьет его ногой по согнутому колену.

— Чего ты, мать? Чего? Больно же человеку!

Голос подал с первого удара. Значит, уже в себе, в понятии. Это еще хуже, чем если бы он мычал и рычал какое-то время. Сознательный (в смысле — в сознании) он хуже, мерзостней.

— Иди стирать, сволочь!

— Я не хотел, мать, не хотел. Слабый у меня мочевой стал, слабый… Это, мать, все война… Она, проклятая. На земле, понимаешь… И спишь, и ешь, и живешь…

— Какая война? — кричит она. — Какая? Ты в пятидесятом родился! В пятидесятом!

Муж хитро ухмыляется. Она знает, что это значит: он будет придуряться своим отцом. Сейчас он ей расскажет, как брал Берлин. Самое ужасное: она не может понять — у него на самом деле в этот момент сдвиг или это хитроумный способ уйти от неотвратимого наказания. Но ведь ни разу же не ушел! Все равно она ему устроит «Серафиму Нагасаки». Но каждый раз у него этот маневр — притвориться собственным отцом. Которого жена в благодарность, что вернулся живым, что не бросил, что брал под ручку, когда шли в кино, что величал «моя супруга», что детям внушал: «Мать уважайте за ее несчастья», так вот, за все это мать пьянство терпела, блевотину подтирала, с деньгами как-то перекручивалась, а главное — считала: ничего страшного в ее жизни нет. «Я такая везучая, — повторяла день за днем, — сама себе удивляюсь. Мой-то живой вернулся».



3 из 11