
Страстью отчаяния веяло от этих слов, от этого безысходного молодого горя. Оно разряжалось бурно, остро, мучительно. Кудрявая головка падала на стол, маленькие бледные пальчики впивались в густые каштановые кудри, и Эля рыдала на весь дом глухими, потрясающими все тело, всю душу, рыданиями.
Мать старая, слабая, плохо видящая, перенесшая много горя за свою семидесятипятилетнюю жизнь, вставала в такие минуты с кресла и неровной походкой приближалась к дочери. Хотела утешить и не могла. Только путала трясущимися, высохшими руками, каштановые кудри и смачивала их незаметными старческими слезами. И шептала ввалившимися губами:
— Деточка моя, бедная моя деточка… за что же? Не надо деточка, не надо… Успокойся. Господь с тобой. Все и мы как ты… хотели бы… и я и Саша… Я стара… по старости не могу, Эличка, а Саша…
Она бросала мельком печальный взгляд на большой живот старшей дочери. И будущий ребенок, будущий внук, о котором так пламенно мечтала год тому назад, выдавая замуж дочь, уже не радовал больше старуху.
И сама Александра волновалась и тревожилась не менее сестры. Она негодовала и досадовала на предстоящие роды. Они помешали ей тотчас же по окончании курса сестер унестись туда, на передовые позиции, где сражались муж с братом, где нужна была молодая, умелая и сильная пара рабочих рук. Впрочем, она казалась счастливее Эли: ту забраковали при приеме на курсы в их губернском городе, забраковали по слабости здоровья.
— Из-за горба! Исключительно из-за проклятого горба! — исступленно тогда же вернувшись с медицинского осмотра домой в усадьбу, кричала на весь дом взволнованная девушка. — И то правда, кто рискнет поручить калеке больных, раненных? Калека — нечто слабое, жалкое, ничтожное… Ведь за самой калекой смотреть надо… Уход ей нужен, лечение! Проклятие, а не жизнь. Уж лучше бы совсем насмерть пристукнули, чем так-то… Господи, возьми меня, да, возьми меня, Господи…
