
Калмыков стоял с командиром первой роты Грязновым. Машины повзводно выстроились у старта, пыхали дымками. Механики‑водители выставили из люков смуглые лица. Ротный, в бушлате, с хронометром, хрипло выдыхал «Вперед!». Солдат на старте взмахивал флагом, и заостренный брусок «бээмдэ» срывался с места, стремительно врезался в трассу.
— Командир! — Грязнов повернул к Калмыкову толстоскулое, с приплюснутым носом лицо, на котором у глаз белели тонкие, не засвеченные солнцем морщинки. — Отпусти меня на троечку дней домой! Мать письмо прислала — местное начальство, суки, пол‑огорода отрезали! Пригнали трактор и прямо по угол смели! Мать, вдова, труженица, горбила на них всю жизнь, а они, суки, вместо «спасибо» тракторами ее давят! На троечку дней отпусти. Слетаю, разберусь с ними, суками!
Грязнов щурил злые глаза, белые морщинки смыкались, и лицо его становилось глиняно‑шершавым, жестоким. А потом тяжелые скулы его опадали, вокруг глаз расползались белые трещинки, и лицо становилось несчастным.
— Куда я тебя отпущу! — ответил Калмыков. — Не сегодня‑завтра выступаем. На каких огородах тебя искать?
— Дураки, наглецы мы, вот кто! Куда суемся в чужой бардак! У себя порядок навести не умеем, разные суки жить мешают! А мы, мать твою, чужих спасать лезем. Кто бы нас спас!
