
Она кинулась к сестре с криком: «Вика! Вика! Не уходи!» — и обхватила её руками. Вика гладила её по холодной спине, целовала жесткие косы, ухо, плечо и шептала:
— Ты что, ты что, Гаечка! Не бойся!
И ей казалось в этот миг, что она действительно защищает свою милую и пугливую сестру от опасности, притаившейся за воротами…
С этого самого дня, так остро запомнившегося Гаянэ и совершенно забытого Викторией, в Гаянэ проснулась необыкновенная чуткость ко всему темному и тревожному. Это было особое чувство тьмы, и она испытывала его, даже открывая дверцу платяного шкафа. Там, в темноте, где отсутствовал свет, было ещё что-то, словами не называемое, открывшееся ей когда-то во тьме дровяного сарая. Даже такая маленькая и уютная тьма, которая образовывалась в задвинутом скользящей крышечкой пенале, и та вызывала подозрение. Хотя и смутное, но родственное чувство она испытывала, подходя к больной матери. Материнская болезнь представлялась ей тоже сгустком темноты, и она могла бы даже очертить ту область головы, шеи и груди, где тьма, по её ощущению, сгущалась.
Угаданный Викторией страх сестры побуждал её к жестоким шуткам: она прятала тетради сестры в самые недоступные уголки квартиры, заставляя её тем самым залезать в самые темные щели; засовывала в опасное темное пространство пенала дохлого жука, чтобы населить неопределенность ужасной действительностью. А когда Гаянэ взвизгивала, отбрасывая пенал, Виктория спасала её, прижимая к себе и улыбаясь снисходительно:
— Ты что, дурочка, чего боишься-то?
Виктории доставляла удовольствие власть над страхами сестры; взаимная любовь в эти мгновения утешения была так велика, а сами они были в ту пору ещё слишком малы, чтобы знать, какие опасные и враждебные примеси бывают подмешаны к человеческой любви.
