
Я никак не мог взять в толк, чем же это лысина матери хуже лысины отца? А зубы у матери были даже лучше, был у нее один зуб с золотой пломбой... И почему мать со своей стороны не брезговала отцом, а совсем наоборот — любила гладить его, когда в доме гости, ибо только тогда отец не вздрагивал. Моя мать была исполнена величия. Как сейчас, вижу ее, то организующую благотворительный базар, то на званом обеде, или же совершающую вместе со слугами вечернюю молитву в специально для нее устроенной часовенке.
Набожность моей матери не имела равных — это было даже не желание, это было вожделение поста, молитвы и добрых дел. В назначенный час мы, то есть, я, лакей, повар, горничная и сторож, вставали в черноте обитой крепом часовни. По прочтении молитв начиналась проповедь — Грех! Мерзость! — патетически говорила мать, а ее подбородок колыхался и трясся, как желток в яйце. Что, может, я говорю без должного уважения к памяти дорогих мне теней? Так это жизнь меня обучила такому языку, языку тайны... но не будем забегать вперед.
Иногда мать призывала меня, повара, лакея, сторожа и горничную в неурочные часы. — «Молись, бедное дитя, о душе этого изверга — твоего отца, молитесь и вы о душе продавшегося дьяволу господина!» Не раз до четырех или пяти утра мы пели вслед за нею литанию, пока не открывались двери и не появлялся облаченный во фрак или смокинг отец, и на его лице проступало выражение активнейшего неприятия. — «На колени!» — кричала тогда расколыхавшаяся и взволнованная мать, подходила к нему, и указывала пальцем на лик Христа. — «Марш в постели, спать!» — по-барски приказывал лакеям отец. — «Это мои слуги!» — отвечала мать, и отец быстро выходил, сопровождаемый нашими молитвенными причитаниями перед алтарем.
