
— А где они живут?
— На Ауде Лангендейк.
— В Квартале папистов? Они что, католики?
— Тебя будут отпускать домой на воскресенье. Они на это согласились.
Матушка взяла пригоршню репы, прихватив при этом немного капусты и лука, и бросила их в кипевшую на огне кастрюлю. Старательно выложенные мной овощи смешались в кучу.
Я поднялась по лестнице к отцу. Он сидел перед окном чердачной комнаты, подставив лицо солнцу.
Его глаза уже не различали ничего, кроме солнечного света.
Раньше отец был художником по изразцам. И с его пальцев до сих пор не отмылась въевшаяся в них синева. Он рисовал синей краской на белых плитках купидонов, девушек, солдат, корабли, детей, рыб и животных, потом глазуровал и обжигал плитки, и они шли на продажу. Но однажды печь для обжига взорвалась и лишила его и зрения, и средств к существованию. И ему еще повезло — два человека от взрыва погибли.
Я села рядом с отцом и взяла его за руку.
— Знаю-знаю, — сказал он, прежде чем я успела раскрыть рот. — Я все слышал.
Потеря зрения обострила его слух. Мне не приходило в голову слов, в которых не звучал бы упрек.
— Прости меня, Грета. Мне хотелось бы обеспечить тебе лучшую жизнь. — Ямы, где раньше были его глаза и где доктор сшил ему веки, были исполнены печали. — Но он добрый человек. Он будет с тобой хорошо обращаться.
Про женщину он ничего не сказал.
— Откуда ты это знаешь, отец? Ты с ним знаком?
— А ты разве не узнала его?
— Нет.
— Помнишь картину, которую мы несколько лет назад видели в ратуше? Ее купил Baн Рейвен и выставил на всеобщее обозрение. Это был вид Делфта со стороны Роттердамских и Схидамских ворот. Помнишь, там было огромное небо, которое занимало большую часть картины, а на некоторых домах сверкали отблески солнца?
— И художник добавил в краски песку, чтобы кирпичи и крыши казались шероховатыми, — подхватила я. — А на воде лежали длинные тени. И на берегу он нарисовал несколько крошечных человечков.
