От его убежища до перголы было метров двадцать, и дон Эулохио слышал лишь неясный шум, в которого не мог разобрать ни слова. С трудом поднялся. Приглядевшись, он различил под сводом ветвей больших яблонь, корни которых упирались в цоколь дома, светлый стройный силуэт и понял, что это его сын. Рядом с ним виднелась фигурка поменьше и поизящнее, прижавшаяся к нему. Это его невестка. Дон Эулохио часто-часто моргал, тер глаза, мучительно пытался разглядеть рядом с ними мальчика — но тщетно. И тут он услышал его смех: чистый детский смех, внезапный, безудержный. Мальчик промчался по саду, как дикий зверек. Больше ждать было нельзя. Старик достал из кармана куртки свечу, на ощупь сгреб на середину тропинки ветки, комья земли, камешки и на вершине этой кучи, которую неизбежно заметил бы всякий идущий по тропинке, установил свечу. Потом, с великими предосторожностями, чтобы, не дай Бог, свечка не упала, он надел на нее череп. Ужасно волнуясь, нагнулся так, что почти касался ресницами смазанного маслом черепа, и едва не вскрикнул от радости: расчет оказался точным, из дырки в своде черепа высовывался кончик свечи и белел в темноте, словно тубероза. Но любоваться было некогда. Отец мальчика возвысил голос, и, хотя слов старик по-прежнему не разобрал, было ясно: он обращается к сыну. Все трое переговаривались: густой голос отца гудел по нарастающей, женский голос мелодично журчал, то и дело слышались звонкие выкрики ребенка. Потом наступило короткое молчание, которое взорвалось визгом мальчика: «Но учти: сегодня наказанию уже конец. Ты сказал: семь дней, и сегодня они заканчиваются». После этих слов старик услышал торопливые шаги.



5 из 7