Однажды Игорь принес Евангелие — и я честно прочитал за ночь, и с удивлением обнаружил, что все так просто, и распылено по книгам, по миру, по страстям и действиям, что показалось — вовсе ничего тут такого, и — оставил на потом. Погружаясь в какую-нибудь книжку попроще, например, в Достоевского, все-таки не хватало воздуха, хотелось всплыть, но интересно было потрогать то, что лежит на дне, — ощутить помятость лиц, щетину бугроватых подбородков, хотелось тыкнуться, пошуршать подкладкой ставрогинского камзольчика, пощупать его граненый носище, который, казалось, вделан в его лицо, как камень в оправу, провести по бледной щеке Лизы, услышать запах комнаты Сони… С остальными, Гоголем, Чеховым — было по-другому, там не хотелось проверять, надо было уворачиваться, и от скуки и от смеха одновременно, как от летящих снежков. У китайцев, тоже сосланных в поселковую библиотеку, было много тихой пресной тоски, отцветшей и осенней, которая может быть и была их основной ценностью, но не давала ничего — мир вокруг для них был слишком живой, и надо было чуть-чуть ослепить себя, сделать маленькое харакири, чтобы породниться с ними, и к тому же они не видели ее, запрещали смотреть в ее сторону, а я — смотрел и видел. Они не замечали и не принимали в счет ее движений, а я принимал, и какая-нибудь простенькая “Капитанская дочка” разбивала их отточенные тысячелетние эпохи слез и тоски, и все их цветущие вишни.

Я не мог пошевельнуться и сделать какое-нибудь движение, и заснул, утомленный страшным напряжением всех сил — у меня не оказалось слов, чтобы описать то, что было со мной ночью, и с ней, с ее рукой — неоткуда взять эти слова, ни в одной книге, никогда я их не слышал, а внутри у меня было тихо, оттого, что впервые чудо продолжалось не миг, не мгновение, но, начавшись вечером — перешло в ночь.



38 из 47