
— Братушка, это что?
— Дурак! Они же сейчас нас прикончат! Беги скорее!
— А за что?
— Ты окорока-то ел, вспомни? А солонину? Думаешь, откуда они у нас взялись? Вот, они же, гады, запомнили и выследили! У них чутье страшное, они, гады, под землей трюфели чуют — вспомни “Клуб кинопутешественников”…
— Что же делать-то?!
— Да беги ты скорей, твою-у-у-у!… Будет сейчас “советский цирк”!…
И Мишка побежал. Он прибежал в поселок трезвый и сосредоточенный и стал тыкаться к ближайшим освещенным окнам, крича и прося о помощи. Но хмурые мужики уже составили приговор и именно ожидали вот такого шума — знака, чтоб привести в исполнение. Мишка хрипел, доказывая, что никто ничего нарочно не пил, но ему никто не верил — требовали остатков водки и — достойно принять удары, не прикидываясь безумным, не неся вздор про каких-то свиней, которые живьем едят Егора… — чисто “человек и закон”, и как всегда человек не виноват и попадает ну ни за что…
Пока после нескольких несдержанных, от души, смачных ударов, дошло — что он не шутит, что не паясничает от страха, пока хватали ружья и топоры, пока бежали в ночной лес, наобум, без собак — все было уже кончено: секач спокойно и уверенно повалил сухостоину, и Егор так и остался там лежать, чуть согнувшись от последнего удара клыком, и даже была у него на лице какая-то метка, уверял потом Мишка, — щека оцарапана нарочно.
Вот это место я и разыскал. Ничего особенного — чуть подраный белый мох, уже покрытый пятнами почерневших легких листьев, следы от клыка секача, будто от каблучка женской туфельки, на обнажившемся суглинке — пара остреньких отпечатков небольших копыт, и всё. Мишка однажды был в городе и разговаривал с монахом, который осторожно предположил, что это все же Егору и его душе не за поросят досталось, а скорее за что-то другое, а это все внешнее, видимость, душа гораздо, бесконечно дороже.
