головой, — ну это только так говорится, поскольку голову ему отрубили еще раньше, — чтобы всем стало ясно, какая судьба ожидает беглецов; нет, меня подстегивал не страх, а сладкий шепот песен ирландки, ее руки, ласкавшие холку лошади, которая слепо и покорно следовала за хозяйкой; меня подстегивала не трусость, а убежденность в том, что я никогда не расстанусь с этой женщиной, потому что — в этом я был уверен — между распятием у нее на шее и ее грудью, под прикрытием ее теплой руки со мной не могло случиться ничего плохого. Если бы у меня был дом, туда бы я ее и отвез, но у меня никогда не было иного пристанища, кроме военных палаток, никогда не было иной семьи, кроме моих товарищей по оружию, — не было ни Конфедерации, ни Союза, никакой Родины, кроме седла собственной лошади.

На рассвете у нас не оставалось больше ни мяса, ни галет, ни вина. Нужно было идти через Перевал Монахов. Военная форма выдавала меня, словно тюремная роба. С ранчо доносился аромат жарящейся ягнятины, и я увидел блеск в глазах ирландки, когда она заметила, что перед золотистым распятым животным повар выставил бутылку граппы. Мне пришлось удерживать старуху за руку. Гордость не позволяла мне идти побираться, а чтобы воровать, не хватало смелости. Рты наши наполнились слюной. Я снял форменную тужурку, пояс и патронташ, избавился от сабли, кинжала и ружья и сказал ирландке, пусть она меня дожидается; дождись меня, сказал я, я обязательно вернусь, перекрестился и вышел из кустов — голяком и с сердцем в пятках. Здесь жили опасные люди.

— Вы что, пришли один и пешком, приятель? — недоверчиво спросил повар, не отрывая взгляда от лезвия ножа, сновавшего взад-вперед по точильному бруску: выглядело это как угроза.

— Именно так, — ответил я, протягивая свой рюкзак.

— Здесь христианину не откажут в пище, — произнес второй мужчина, появившийся в дверях ранчо. — Но почему бы вам не остаться перекусить с нами. Мы что, молодой человек, похожи на прокаженных?



5 из 61