
– Он не был болен, – ответила Милена.
– Тогда почему? – спросил Козел.
– Не думайте, ничего сверхъестественного. Он не покончил самоубийством. Он просто перестал жить. Он, бедный, устал воевать со мной и перестал жить.
И она закрыла лицо руками. Дети прижались к ней. Раньше я никогда не видел ее с детьми; роль матери казалась мне столь же абсурдной для Милены, как для Эллера – роль мертвеца; да, столь же абсурдной и почти такой же трагичной. Мы прошли в кабинет, где лежало тело нашего друга. Я смотрел на него в последний раз. Не знаю, сколько часов провел я на стуле у гроба. К утру, когда толпа соболезнующих поредела, я принялся ходить туда-сюда, между стеной с Джулией Гонзага и камином. В том же ритме метались и мои мысли. Материнство Милены сначала отпугнуло меня, потом растрогало, внушило уважение, притянуло к ней. Что до смерти Эллера, то, должно быть, из-за моего пристрастного к нему отношения я отказывался воспринимать ее как непоправимое несчастье, я сказал себе, что любая смерть есть лишь этап естественного процесса, она в порядке вещей, как рождение, отрочество, старость, и не более драматична и необычна, чем наступление нового времени года.
Нас осталось мало – мы и хозяева дома. Все безотчетно жались к камину. Из другого конца комнаты Милена подала голос:
– Согреетесь вы, как же, у погасшего камина!
Кристина отозвалась:
– Холодно.
– У вас не кровь, а вода в жилах, – вызывающе бросила Милена и села рядом со мной.
Но через несколько секунд встала, вышла, принесла дров и разожгла огонь в камине. Потом, посмотрев на Кристину, сказала:
– И правда, холодно.
Кристина сварила кофе. Первую чашку предложила Милене. Козел шепнул мне и Альберди:
– Вот будет номер, если теперь они помирятся! Вдруг окажется, что именно Эллер сеял здесь раздор?
– Может, они и помирятся, но это вовсе не означает, что Эллер сеял раздор, – возразил Альберди. – Это будет свидетельствовать лишь о том, что после смерти Эллера у Милены и остальных наконец-то открылись глаза.
