
— Не ребенок, а Томас. — Голос Эрны. — Если ты лишаешь его имени, значит, ты хочешь, чтобы не было и его самого.
— Его и так нет.
— Он имеет право на собственное имя.
Иногда Эрна бывала очень строгой. Во всяком случае, этого разговора он никогда не забудет. Но в возникшем теперь вопросе было что-то дьявольское. Каким бы он стал? Несомненно, у него не было бы той свободы, которая теперь отделяет его от других людей. Уже одна эта мысль вызывала у него чувство вины, приводившее в замешательство. Он так привык к своей свободе, что уже не мог вообразить иной жизни. Но эта свобода означала в то же время и пустоту, и бедность. Ну и что? Он видел ту же пустоту и бедность у других, у людей с детьми, которым, как он однажды сказал Эрне в минуту пьяной откровенности, «не придется умирать в одиночестве».
— Артур, уймись. Терпеть не могу, когда на тебя находит сентиментальность. Тебе не к лицу.
Он засмеялся. Размышляя об этом, он дошел всего лишь до Штайнплатц. Удивительно, как много всего можно обдумать за какие-нибудь двести метров. На двери большого дома на Уландштрассе ему в глаза бросилась начищенная до блеска медная ручка. На ней лежал сугробик, точно взбитые сливки на шарике золотого мороженого. («Ты навсегда останешься ребенком».)
Он подошел и скинул снег. И увидел свое отражение — широченное тело, колобок-лилипут, горбун из «Собора Парижской Богоматери». Посмотрел на свой непомерно увеличенный нос, на глаза, расплывшиеся в разные стороны. Разумеется, он показал себе язык — самый правильный способ прогнать призраки. Сегодняшний день предназначен не для этого, напиться и то было бы лучше. Нынче весь день должен быть свободным, он будет делать всякие несуразности, и снег ему в этом поможет, снег — гигантский маскировщик, который сейчас медленно, но верно покрывал, точнее, скрывал от глаз все частности, все, что лишнее.
