
Я заплакала. Мы, конечно, еще и выпили до того, да и перетрахались, нервы напряжены, ну и началась у меня истерика. Он растерялся, идиот, как будто можно, лежа на бабе, ей спокойно сообщать, что вчера женился, а она только улыбаться будет. И ведь абсолютно он мне не нужен, ну просто красивый мужик и в постели хорош, но совершенно чужой, а все равно обидно, никак не могу остановиться, реву уже в голос, причитаю что-то вроде «как ты мог, как ты мог» или еще какую-то такую же пошлятину, он, чтобы успокоить, мне еще рюмочку, еще, а я только сильнее, опухла уже. Но при этом сама замечаю, что руки мои делают свое дело, и он уже, хотя и устал, снова почти готов, а я не отстаю и про себя думаю, какая же я мерзость, слезы текут, икаю уже, а все терзаю его, и он наконец завелся, зарычал, вцепился зубами в сосок – и лежу я вся мокрая и сверху, и снизу, и липкая, и кожу уже стягивает на животе от выплеснувшейся его любви, откуда в нем столько накопилось-то при молодой жене и почти целой ночи со мной... А жена его, оказывается, вечером в Нижний улетела – тоже какая-то не то актерка, не то певица, нашего блядского занятия девушка.
Утром, по серому отвратительному рассвету, на котором каждая морщина видна, каждый прыщик сияет, вышли мы с ним из Бориной мастерской и попрощались. Такой вот подарок я себе сделала к сорокалетию: убедилась, что все чувства на месте, и наоралась, и наплакалась, как молодая.
И пошлепала я одна домой не спеша, благо недалеко. До Женькиного питерского поезда еще оставался час, да пока он с вокзала доберется – вполне можно пройтись по свежему воздуху. Шла я по моей любимой Поварской, мимо старого Дома кино, перешла Садовую, по переулкам. И удивлялась, что после такой ночи усталой себя не чувствую и не болит ничего, даже голова, а ведь не спали ни минуты.
