
Я твердо сказал матери, чтоб она не присылала мне ни копейки. Пришлет, тут же верну обратно... Если б я хоть не говорил ей и тогда, и потом, что сразу, как устроюсь в Баку, возьму ее к себе. Я расхваливал Баку: театры, парки, бульвары - чего я ей только не наболтал!.. Если б хоть в письмах не хвастался! Если б не все в нашей деревне знали, что за хорошую учебу меня обязательно оставят в Баку, что я стану ученым, писателем, большим человеком... Не знай этого вся деревня, вернуться мне было бы намного проще. Явился со своим чемоданчиком: здравствуйте, вот он я, Гелендар-муаллим, окончил учение, буду преподавать в старших классах... Но в деревне-то знали, что я остаюсь в Баку, и хотя не ожидали, конечно, что я стану таким же знаменитым, как, например, Салим Сахиб, но о возвращении домой не могло быть и речи. А потом, как же со "свежей струей в застоявшейся филологии"? Я поеду в деревню, а Фаик Маликов останется в университете! И Гияс! Отец Семы звонил ему, это точно. "Пойду позвоню отцу, - сказал Гияс тогда, - может, сжалится, пришлет тридцаточку..."
На этот раз Гияс не выдумал про телефон: он действительно пошел звонить, но только не с переговорного пункта и не отцу в деревню, расставшись с нами, Гияс тотчас же отправился к Семе. И когда он поджидал нас возле университета, в лице у него уже было что-то гадкое, подлое... Да, именно подлое. И в ту ночь, без сна ворочаясь в кровати, я был совершенно уверен - клеймо подлости до смерти не сойдет с лица Гияса.
... Заснуть не удавалось. На улице, прямо против моей кровати, зажегся яркий фонарь. Свет фонаря, всегда, по-видимому, висевшего здесь, сегодня бьет прямо в лицо, проникая меж ветвей мощной старой ивы.
