
Сам по себе он ничего уже не значит, — почуял Клим с последней ясной силой, — ничтожно махонький в сравнении с предстоящим важным делом — остановить фашиста и отбросить; лишь в человеческой реке, в железном воинском потоке дано ему теперь существовать и сознавать свое высокое значение, шагать, и петь, и воевать, и упираться, покуда этой человеческой рекой, всем скопом, всем народом, неотделимый от страны, от армии, не обратишь и не погонишь вспять немецкую клокочущую лаву и не прорвешься снова к мирной жизни, в которой сколь-нибудь да допустимо существование людей поврозь.
Все то, чем дорожил Клим в прежней недалекой жизни, все, чем гордился, упивался и тщеславился, — свободное свое искусство, которым создавал он людям праздник, краса и чистота игры, которой он служил, и вечное, с огромным гандикапом, первенство, которое никто не мог оспорить, — мгновенно стало незначительным, пустым, и то же самое, он чуял это ясно, сейчас испытывал любой из тысячи бойцов — с равновеликой чистотой чувства.
