
— Положим и так, но кому же это вредит, кроме самих Скальских, которые делаются смешными? — сказал архитектор и хотел идти дальше.
Валек все еще стоял у памятника и насмехался.
— Довольно и того, что стоят наряду с панами и вельможами, ха-ха-ха!
Не отвечая ни слова, Шурма шел дальше, посматривая на памятники, и, казалось, искал того, который интересовал его. Валек немилосердно смеялся над всеми.
— Решительно ничего нового! — воскликнул он. — Все одно и то же — обломанные колонны, греческие саркофаги, готические чернильницы, ангелы, не похожие на людей, урны, а надписей даже читать не стоит!
— Ты готов насмехаться над всем, — проговорил Шурма, — ведь здесь, если бы и сочинить что-нибудь новое, то некому исполнить, а, наконец, многим и средств не хватает. Как же иначе?
— Ты ко всему равнодушен, а я хочу видеть смысл в каждой вещи, — отвечал Лузинский. — Человек везде человек, и даже сюда, на ложе смерти, несет с собою свои слабости, тщеславие, гордость, и самые надписи говорят здесь о людской глупости.
— А ты, любезнейший, разве лучше? — спросил Шурма.
— Может быть, — отвечал Валек, — не знаю, как будет дальше, но теперь, судя о других, я хватаюсь за бока.
— Дай Бог, чтоб другие, при суждении о тебе, не хватались за голову, — отвечал архитектор. — По мне, судить о жизни легко, но управлять собственною ладьею чрезвычайно трудно.
— Не надобно слишком и управлять, — сказал Валек, — пустить по течению, пускай себе плывет за водою.
— Это значило бы отречься от воли, ума и самообладания; кто находится в подобном настроении, тот должен надеть рясу, поступить в монахи, в эту жизнь самоотречения и покорности, в которой по крайней мере ладья не попадает в водоворот и не потерпит крушения.
Лузинский улыбнулся.
— Любопытно бы знать, — сказал он вдруг, — кто этот наш загадочный господин?
